Не только истории со счастливым концом
Но вот захотелось мне выложить среди своих рассказов и такие, в которых "счастливое окончание" даже и не подразумевается...
Понимаю, что это возможно нехорошо, но что делать, если и ТАКИЕ рассказы мне НРАВЯТСЯ и вызывают желание их раз от раза перечитывать....
Вашему вниманию предлагается два рассказа О`Генри:
"Последний лист" из сборника "Горящий светильник" и
"Без вымысла" из сборника "На выбор"

Всего фото в этом сете: 6
скрытый текст
О.Генри
Последний лист
* * *
В небольшом квартале к западу от Вашингтон-сквера улицы перепутались и переломались в короткие полоски, именуемые проездами. Эти проезды образуют странные углы и кривые линии. Одна улица там даже пересекает самое себя раза два. Некоему художнику удалось открыть весьма ценное свойство этой улицы. Предположим, сборщик из магазина со счетом за краски, бумагу и холст повстречает там самого себя, идущего восвояси, не получив ни единого цента по счету!
И вот люди искусства набрели на своеобразный квартал Гринич-Виллидж в поисках окон, выходящих на север, кровель ХVIII столетия, голландских мансард и дешевой квартирной платы. Затем они перевезли туда с Шестой авеню несколько оловянных кружек и одну-две жаровни и основали «колонию».
Студия Сью и Джонси помещалась наверху трехэтажного кирпичного дома. Джонси – уменьшительное от Джоанны. Одна приехала из штата Мэйн, другая из Калифорнии. Они познакомились за табльдотом одного ресторанчика на Вольмой улице и нашли, что их взгляды на искусство, цикорный салат и модные рукава вполне совпадают. В результате и возникла общая студия.
Это было в мае. В ноябре неприветливый чужак, которого доктора именуют Пневмонией, незримо разгуливал по колонии, касаясь то одного, то другого своими ледяными пальцами. По Восточной стороне этот душегуб шагал смело, поражая десятки жертв, но здесь, в лабиринте узких, поросших мохом переулков, он плелся нога за нагу.
Господина Пневмонию никак нельзя было назвать галантным старым джентльменом. Миниатюрная девушка, малокровная от калифорнийских зефиров, едва ли могла считаться достойным противником для дюжего старого тупицы с красными кулачищами и одышкой. Однако он свалил ее с ног, и Джонси лежала неподвижно на крашеной железной кровати, глядя сквозь мелкий переплет голландского окна на глухую стену соседнего кирпичного дома.
Однажды утром озабоченный доктор одним движением косматых седых бровей вызвал Сью в коридор.
– У нее один шанс… ну, скажем, против десяти, – сказал он, стряхивая ртуть в термометре. – И то, если она сама захочет жить. Вся наша фармакопея теряет смысл, когда люди начинают действовать в интересах гробовщика. Ваша маленькая барышня решила, что ей уже не поправиться. О чем она думает?
– Ей… ей хотелось написать красками Неаполитанский залив.
– Красками? Чепуха! Нет ли у нее на душе чего-нибудь такого, о чем действительно стоило бы думать, например, мужчины?
– Мужчины? – переспросила Сью, и ее голос зазвучал резко, как губная гармоника. – Неужели мужчина стоит… Да нет, доктор, ничего подобного нет.
– Ну, тогда она просто ослабла, – решил доктор. – Я сделаю все, что буду в силах сделать как представитель науки. Но когда мой поциент начинает считать кареты в своей похоронной процессии, я скидываю пятьдесят процентов с целебной силы лекарств. Если вы сумеете добиться, чтобы она хоть раз спросила, какого фасона рукава будут носить этой зимой, я вам ручаюсь, что у нее будет один шанс из пяти, вместо одного из десяти.
После того как доктор ушел, Сью выбежала в мастерскую и плакала в японскую бумажную салфеточку до тех пор, пока та не размокла окончательно. Потом она храбро вошла в комнату Джонси с чертежной доской, насвистывая рэгтайм.
Джонси лежала, повернувшись лицом к окну, едва заметная под одеялами. Сью перестала насвистывать, думая, что Джонси уснула.
Она пристроила доску и начала рисунок тушью к журнальному рассказу. Для молодых художников путь в Искусство бывает вымощен иллюстрациями к журнальным рассказам, которыми молодые авторы мостят себе путь в Литературу.
Набрасывая для рассказа фигуру ковбоя из Айдахо в элегантных бриджах и с моноклем в глазу, Сью услышала тихий шепот, повторившийся несколько раз. Она торопливо подошла к кровати. Глаза Джонси были широко открыты. Она смотрела в окно и считала – считала в обратном порядке.
– Двенадцать, – произнесла она, и немного погодя: – одиннадцать, – а потом: – «десять» и «девять», а потом: – «восемь» и «семь» – почти одновременно.
Сью посмотрела в окно. Что там было считать? Был виден только пустой, унылый двор и глухая стена кирпичного дома в двадцати шагах. Старый-старый плющ с узловатым, подгнившим у корней стволом заплел до половины кирпичную стену. Холодное дыхание осени сорвало листья с лозы, и оголенные скелеты ветвей цеплялись за осыпающиеся кирпичи.
– Что там такое, милая? – спросила Сью.
– Шесть, – едва слышно ответила Джонси. – Теперь они облетают гораздо быстрее. Три дня назад их было почти сто. Голова кружилась считать. А теперь это легко. Вот и еще один полетел. Теперь осталось только пять.
– Чего пять, милая? Скажи своей Сьюди.
– Листьев. На плюще. Когда упадет последний лист, я умру. Я это знаю уже три дня. Разве доктор не сказал тебе?
– Первый раз слышу такую глупость! – с великолепным презрением отпарировала Сью. – Какое отношение могут иметь листья на старом плюще к тому, что ты поправишься? А ты еще так любила этот плющ, гадкая девочка! Не будь глупышкой. Да ведь еще сегодня доктор говорил мне, что ты скоро выздоровеешь… позволь, как же это он сказал?.. что у тебя десять шансов против одного. А ведь это не меньше, чем у каждого из нас здесь в Нью-Йорке, когда едешь в трамвае или идешь мимо нового дома. Попробуй съесть немножко бульона и дай твоей Сьюди закончить рисунок, чтобы она могла сбыть его редактору и купить вина для своей больной девочки и свиных котлет для себя.
– Вина тебе покупать больше не надо, – отвечала Джонси, пристально глядя в окно. – Вот и еще один полетел. Нет, бульона я не хочу. Значит, остается всего четыре. Я хочу видеть, как упадет последний лист. Тогда умру и я.
– Джонси, милая, – сказала Сью, наклоняясь над ней, – обещаешь ты мне не открывать глаз и не глядеть в окно, пока я не кончу работать? Я должна сдать иллюстрацию завтра. Мне нужен свет, а то я спустила бы штору.
– Разве ты не можешь рисовать в другой комнате? – холодно спросила Джонси.
– Мне бы хотелось посидеть с тобой, – сказала Сью. – А кроме того, я не желаю, чтобы ты глядела на эти дурацкие листья.
– Скажи мне, когда кончишь, – закрывая глаза, произнесла Джонси, бледная и неподвижная, как поверженная статуя, – потому что мне хочется видеть, как упадет последний лист. Я устала ждать. Я устала думать. Мне хочется освободиться от всего, что меня держит, – лететь, лететь все ниже и ниже, как один из этих бедных, усталых листьев.
– Постарайся уснуть, – сказала Сью. – Мне надо позвать Бермана, я хочу писать с него золотоискателя-отшельника. Я самое большее на минутку. Смотри же, не шевелись, пока я не приду.
Старик Берман был художник, который жил в нижнем этаже под их студией. Ему было уже за шестьдесят, и борода, вся в завитках, как у Моисея Микеланджело, спускалась у него с головы сатира на тело гнома. В искусстве Берман был неудачником. Он все собирался написать шедевр, но даже и не начал его. Уже несколько лет он не писал ничего, кроме вывесок, реклам и тому подобной мазни ради куска хлеба. Он зарабатывал кое-что, позируя молодым художникам, которым профессионалы-натурщики оказывались не по карману. Он пил запоем, но все еще говорил о своем будущем шедевре. А в остальном это был злющий старикашка, который издевался над всякой сентиментальностью и смотрел на себя, как на сторожевого пса, специально приставленного для охраны двух молодых художниц.
Сью застала Бермана, сильно пахнущего можжевеловыми ягодами, в его полутемной каморке нижнего этажа. В одном углу двадцать пять лет стояло на мольберте нетронутое полотно, готовое принять первые штрихи шедевра. Сью рассказала старику про фантазию Джонси и про свои опасения насчет того, как бы она, легкая и хрупкая, как лист, не улетела от них, когда ослабнет ее непрочная связь с миром. Старик Берман, чьи красные глада очень заметно слезились, раскричался, насмехаясь над такими идиотскими фантазиями.
– Что! – кричал он. – Возможна ли такая глупость – умирать оттого, что листья падают с проклятого плюща! Первый раз слышу. Нет, не желаю позировать для вашего идиота-отшельника. Как вы позволяете ей забивать голову такой чепухой? Ах, бедная маленькая мисс Джонси!
– Она очень больна и слаба, – сказала Сью, – и от лихорадки ей приходят в голову разные болезненные фантазии. Очень хорошо, мистер Берман, – если вы не хотите мне позировать, то и не надо. А я все-таки думаю, что вы противный старик… противный старый болтунишка.
– Вот настоящая женщина! – закричал Берман. – Кто сказал, что я не хочу позировать? Идем. Я иду с вами. Полчаса я говорю, что хочу позировать. Боже мой! Здесь совсем не место болеть такой хорошей девушке, как мисс Джонси. Когда-нибудь я напишу шедевр, и мы все уедем отсюда. Да, да!
Джонси дремала, когда они поднялись наверх. Сью спустила штору до самого подоконника и сделала Берману знак пройти в другую комнату. Там они подошли к окну и со страхом посмотрели на старый плющ. Потом переглянулись, не говоря ни слова. Шел холодный, упорный дождь пополам со снегом. Берман в старой синей рубашке уселся в позе золотоискателя-отшельника на перевернутый чайник вместо скалы.
На другое утро Сью, проснувшись после короткого сна, увидела, что Джонси не сводит тусклых, широко раскрытых глаз со спущенной зеленой шторы.
– Подними ее, я хочу посмотреть, – шепотом скомандовала Джонси.
Сью устало повиновалась.
И что же? После проливного дождя и резких порывов ветра, не унимавшихся всю ночь, на кирпичной стене еще виднелся один лист плюща – последний! Все еще темнозеленый у стебелька, но тронутый по зубчатым краям желтизной тления и распада, он храбро держался на ветке в двадцати футах над землей.
– Это последний, – сказала Джонси. – Я думала, что он непременно упадет ночью. Я слышала ветер. Он упадет сегодня, тогда умру и я.
– Да бог с тобой! – сказала Сью, склоняясь усталой головой к подушке.
– Подумай хоть обо мне, если не хочешь думать о себе! Что будет со мной?
Но Джонси не отвечала. Душа, готовясь отправиться в таинственный, далекий путь, становится чуждой всему на свете. Болезненная фантазия завладевала Джонси все сильнее, по мере того как одна за другой рвались все нити, связывавшие ее с жизнью и людьми.
День прошел, и даже в сумерки они видели, что одинокий лист плюща держится на своем стебельке на фоне кирпичной стены. А потом, с наступлением темноты, опять поднялся северный ветер, и дождь беспрерывно стучал в окна, скатываясь с низкой голландской кровли.
Как только рассвело, беспощадная Джонси велела снова поднять штору.
Лист плюща все еще оставался на месте.
Джонси долго лежала, глядя на него. Потом позвала Сью, которая разогревала для нее куриный бульон на газовой горелке.
– Я была скверной девчонкой, Сьюди, – сказала Джонси. – Должно быть, этот последний лист остался на ветке для того, чтобы показать мне, какая я была гадкая. Грешно желать себе смерти. Теперь ты можешь дать мне немного бульона, а потом молока с портвейном… Хотя нет: принеси мне сначала зеркальце, а потом обложи меня подушками, и я буду сидеть и смотреть, как ты стряпаешь.
Часом позже она сказала:
– Сьюди, надеюсь когда-нибудь написать красками Неаполитанский залив.
Днем пришел доктор, и Сью под каким-то предлогом вышла за ним в прихожую.
– Шансы равные, – сказал доктор, пожимая худенькую, дрожащую руку Сью. – При хорошем уходе вы одержите победу. А теперь я должен навестить еще одного больного, внизу. Его фамилия Берман. Кажется, он художник. Тоже воспаление легких. Он уже старик и очень слаб, а форма болезни тяжелая. Надежды нет никакой, но сегодня его отправят в больницу, там ему будет покойнее.
На другой день доктор сказал Сью:
– Она вне опасности. Вы победили. Теперь питание и уход – и больше ничего не нужно.
В тот же вечер Сью подошла к кровати, где лежала Джонси, с удовольствием довязывая яркосиний, совершенно бесполезный шарф, и обняла ее одной рукой – вместе с подушкой.
– Мне надо кое-что сказать тебе, белая мышка, – начала она. – Мистер Берман умер сегодня в больнице от воспаления легких. Он болел всего только два дня. Утром первого дня швейцар нашел бедного старика на полу в его комнате. Он был без сознания. Башмаки и вся его одежда промокли насквозь и были холодны, как лед. Никто не мог понять, куда он выходил в такую ужасную ночь. Потом нашли фонарь, который все еще горел, лестницу, сдвинутую с места, несколько брошенных кистей и палитру с желтой и зеленой красками. Посмотри в окно, дорогая, на последний лист плюща. Тебя не удивляло, что он не дрожит и не шевелится от ветра? Да, милая, это и есть шедевр Бермана – он написал его в ту ночь, когда слетел последний лист.
Последний лист
* * *
В небольшом квартале к западу от Вашингтон-сквера улицы перепутались и переломались в короткие полоски, именуемые проездами. Эти проезды образуют странные углы и кривые линии. Одна улица там даже пересекает самое себя раза два. Некоему художнику удалось открыть весьма ценное свойство этой улицы. Предположим, сборщик из магазина со счетом за краски, бумагу и холст повстречает там самого себя, идущего восвояси, не получив ни единого цента по счету!
И вот люди искусства набрели на своеобразный квартал Гринич-Виллидж в поисках окон, выходящих на север, кровель ХVIII столетия, голландских мансард и дешевой квартирной платы. Затем они перевезли туда с Шестой авеню несколько оловянных кружек и одну-две жаровни и основали «колонию».
Студия Сью и Джонси помещалась наверху трехэтажного кирпичного дома. Джонси – уменьшительное от Джоанны. Одна приехала из штата Мэйн, другая из Калифорнии. Они познакомились за табльдотом одного ресторанчика на Вольмой улице и нашли, что их взгляды на искусство, цикорный салат и модные рукава вполне совпадают. В результате и возникла общая студия.
Это было в мае. В ноябре неприветливый чужак, которого доктора именуют Пневмонией, незримо разгуливал по колонии, касаясь то одного, то другого своими ледяными пальцами. По Восточной стороне этот душегуб шагал смело, поражая десятки жертв, но здесь, в лабиринте узких, поросших мохом переулков, он плелся нога за нагу.
Господина Пневмонию никак нельзя было назвать галантным старым джентльменом. Миниатюрная девушка, малокровная от калифорнийских зефиров, едва ли могла считаться достойным противником для дюжего старого тупицы с красными кулачищами и одышкой. Однако он свалил ее с ног, и Джонси лежала неподвижно на крашеной железной кровати, глядя сквозь мелкий переплет голландского окна на глухую стену соседнего кирпичного дома.
Однажды утром озабоченный доктор одним движением косматых седых бровей вызвал Сью в коридор.
– У нее один шанс… ну, скажем, против десяти, – сказал он, стряхивая ртуть в термометре. – И то, если она сама захочет жить. Вся наша фармакопея теряет смысл, когда люди начинают действовать в интересах гробовщика. Ваша маленькая барышня решила, что ей уже не поправиться. О чем она думает?
– Ей… ей хотелось написать красками Неаполитанский залив.
– Красками? Чепуха! Нет ли у нее на душе чего-нибудь такого, о чем действительно стоило бы думать, например, мужчины?
– Мужчины? – переспросила Сью, и ее голос зазвучал резко, как губная гармоника. – Неужели мужчина стоит… Да нет, доктор, ничего подобного нет.
– Ну, тогда она просто ослабла, – решил доктор. – Я сделаю все, что буду в силах сделать как представитель науки. Но когда мой поциент начинает считать кареты в своей похоронной процессии, я скидываю пятьдесят процентов с целебной силы лекарств. Если вы сумеете добиться, чтобы она хоть раз спросила, какого фасона рукава будут носить этой зимой, я вам ручаюсь, что у нее будет один шанс из пяти, вместо одного из десяти.
После того как доктор ушел, Сью выбежала в мастерскую и плакала в японскую бумажную салфеточку до тех пор, пока та не размокла окончательно. Потом она храбро вошла в комнату Джонси с чертежной доской, насвистывая рэгтайм.
Джонси лежала, повернувшись лицом к окну, едва заметная под одеялами. Сью перестала насвистывать, думая, что Джонси уснула.
Она пристроила доску и начала рисунок тушью к журнальному рассказу. Для молодых художников путь в Искусство бывает вымощен иллюстрациями к журнальным рассказам, которыми молодые авторы мостят себе путь в Литературу.
Набрасывая для рассказа фигуру ковбоя из Айдахо в элегантных бриджах и с моноклем в глазу, Сью услышала тихий шепот, повторившийся несколько раз. Она торопливо подошла к кровати. Глаза Джонси были широко открыты. Она смотрела в окно и считала – считала в обратном порядке.
– Двенадцать, – произнесла она, и немного погодя: – одиннадцать, – а потом: – «десять» и «девять», а потом: – «восемь» и «семь» – почти одновременно.
Сью посмотрела в окно. Что там было считать? Был виден только пустой, унылый двор и глухая стена кирпичного дома в двадцати шагах. Старый-старый плющ с узловатым, подгнившим у корней стволом заплел до половины кирпичную стену. Холодное дыхание осени сорвало листья с лозы, и оголенные скелеты ветвей цеплялись за осыпающиеся кирпичи.
– Что там такое, милая? – спросила Сью.
– Шесть, – едва слышно ответила Джонси. – Теперь они облетают гораздо быстрее. Три дня назад их было почти сто. Голова кружилась считать. А теперь это легко. Вот и еще один полетел. Теперь осталось только пять.
– Чего пять, милая? Скажи своей Сьюди.
– Листьев. На плюще. Когда упадет последний лист, я умру. Я это знаю уже три дня. Разве доктор не сказал тебе?
– Первый раз слышу такую глупость! – с великолепным презрением отпарировала Сью. – Какое отношение могут иметь листья на старом плюще к тому, что ты поправишься? А ты еще так любила этот плющ, гадкая девочка! Не будь глупышкой. Да ведь еще сегодня доктор говорил мне, что ты скоро выздоровеешь… позволь, как же это он сказал?.. что у тебя десять шансов против одного. А ведь это не меньше, чем у каждого из нас здесь в Нью-Йорке, когда едешь в трамвае или идешь мимо нового дома. Попробуй съесть немножко бульона и дай твоей Сьюди закончить рисунок, чтобы она могла сбыть его редактору и купить вина для своей больной девочки и свиных котлет для себя.
– Вина тебе покупать больше не надо, – отвечала Джонси, пристально глядя в окно. – Вот и еще один полетел. Нет, бульона я не хочу. Значит, остается всего четыре. Я хочу видеть, как упадет последний лист. Тогда умру и я.
– Джонси, милая, – сказала Сью, наклоняясь над ней, – обещаешь ты мне не открывать глаз и не глядеть в окно, пока я не кончу работать? Я должна сдать иллюстрацию завтра. Мне нужен свет, а то я спустила бы штору.
– Разве ты не можешь рисовать в другой комнате? – холодно спросила Джонси.
– Мне бы хотелось посидеть с тобой, – сказала Сью. – А кроме того, я не желаю, чтобы ты глядела на эти дурацкие листья.
– Скажи мне, когда кончишь, – закрывая глаза, произнесла Джонси, бледная и неподвижная, как поверженная статуя, – потому что мне хочется видеть, как упадет последний лист. Я устала ждать. Я устала думать. Мне хочется освободиться от всего, что меня держит, – лететь, лететь все ниже и ниже, как один из этих бедных, усталых листьев.
– Постарайся уснуть, – сказала Сью. – Мне надо позвать Бермана, я хочу писать с него золотоискателя-отшельника. Я самое большее на минутку. Смотри же, не шевелись, пока я не приду.
Старик Берман был художник, который жил в нижнем этаже под их студией. Ему было уже за шестьдесят, и борода, вся в завитках, как у Моисея Микеланджело, спускалась у него с головы сатира на тело гнома. В искусстве Берман был неудачником. Он все собирался написать шедевр, но даже и не начал его. Уже несколько лет он не писал ничего, кроме вывесок, реклам и тому подобной мазни ради куска хлеба. Он зарабатывал кое-что, позируя молодым художникам, которым профессионалы-натурщики оказывались не по карману. Он пил запоем, но все еще говорил о своем будущем шедевре. А в остальном это был злющий старикашка, который издевался над всякой сентиментальностью и смотрел на себя, как на сторожевого пса, специально приставленного для охраны двух молодых художниц.
Сью застала Бермана, сильно пахнущего можжевеловыми ягодами, в его полутемной каморке нижнего этажа. В одном углу двадцать пять лет стояло на мольберте нетронутое полотно, готовое принять первые штрихи шедевра. Сью рассказала старику про фантазию Джонси и про свои опасения насчет того, как бы она, легкая и хрупкая, как лист, не улетела от них, когда ослабнет ее непрочная связь с миром. Старик Берман, чьи красные глада очень заметно слезились, раскричался, насмехаясь над такими идиотскими фантазиями.
– Что! – кричал он. – Возможна ли такая глупость – умирать оттого, что листья падают с проклятого плюща! Первый раз слышу. Нет, не желаю позировать для вашего идиота-отшельника. Как вы позволяете ей забивать голову такой чепухой? Ах, бедная маленькая мисс Джонси!
– Она очень больна и слаба, – сказала Сью, – и от лихорадки ей приходят в голову разные болезненные фантазии. Очень хорошо, мистер Берман, – если вы не хотите мне позировать, то и не надо. А я все-таки думаю, что вы противный старик… противный старый болтунишка.
– Вот настоящая женщина! – закричал Берман. – Кто сказал, что я не хочу позировать? Идем. Я иду с вами. Полчаса я говорю, что хочу позировать. Боже мой! Здесь совсем не место болеть такой хорошей девушке, как мисс Джонси. Когда-нибудь я напишу шедевр, и мы все уедем отсюда. Да, да!
Джонси дремала, когда они поднялись наверх. Сью спустила штору до самого подоконника и сделала Берману знак пройти в другую комнату. Там они подошли к окну и со страхом посмотрели на старый плющ. Потом переглянулись, не говоря ни слова. Шел холодный, упорный дождь пополам со снегом. Берман в старой синей рубашке уселся в позе золотоискателя-отшельника на перевернутый чайник вместо скалы.
На другое утро Сью, проснувшись после короткого сна, увидела, что Джонси не сводит тусклых, широко раскрытых глаз со спущенной зеленой шторы.
– Подними ее, я хочу посмотреть, – шепотом скомандовала Джонси.
Сью устало повиновалась.
И что же? После проливного дождя и резких порывов ветра, не унимавшихся всю ночь, на кирпичной стене еще виднелся один лист плюща – последний! Все еще темнозеленый у стебелька, но тронутый по зубчатым краям желтизной тления и распада, он храбро держался на ветке в двадцати футах над землей.
– Это последний, – сказала Джонси. – Я думала, что он непременно упадет ночью. Я слышала ветер. Он упадет сегодня, тогда умру и я.
– Да бог с тобой! – сказала Сью, склоняясь усталой головой к подушке.
– Подумай хоть обо мне, если не хочешь думать о себе! Что будет со мной?
Но Джонси не отвечала. Душа, готовясь отправиться в таинственный, далекий путь, становится чуждой всему на свете. Болезненная фантазия завладевала Джонси все сильнее, по мере того как одна за другой рвались все нити, связывавшие ее с жизнью и людьми.
День прошел, и даже в сумерки они видели, что одинокий лист плюща держится на своем стебельке на фоне кирпичной стены. А потом, с наступлением темноты, опять поднялся северный ветер, и дождь беспрерывно стучал в окна, скатываясь с низкой голландской кровли.
Как только рассвело, беспощадная Джонси велела снова поднять штору.
Лист плюща все еще оставался на месте.
Джонси долго лежала, глядя на него. Потом позвала Сью, которая разогревала для нее куриный бульон на газовой горелке.
– Я была скверной девчонкой, Сьюди, – сказала Джонси. – Должно быть, этот последний лист остался на ветке для того, чтобы показать мне, какая я была гадкая. Грешно желать себе смерти. Теперь ты можешь дать мне немного бульона, а потом молока с портвейном… Хотя нет: принеси мне сначала зеркальце, а потом обложи меня подушками, и я буду сидеть и смотреть, как ты стряпаешь.
Часом позже она сказала:
– Сьюди, надеюсь когда-нибудь написать красками Неаполитанский залив.
Днем пришел доктор, и Сью под каким-то предлогом вышла за ним в прихожую.
– Шансы равные, – сказал доктор, пожимая худенькую, дрожащую руку Сью. – При хорошем уходе вы одержите победу. А теперь я должен навестить еще одного больного, внизу. Его фамилия Берман. Кажется, он художник. Тоже воспаление легких. Он уже старик и очень слаб, а форма болезни тяжелая. Надежды нет никакой, но сегодня его отправят в больницу, там ему будет покойнее.
На другой день доктор сказал Сью:
– Она вне опасности. Вы победили. Теперь питание и уход – и больше ничего не нужно.
В тот же вечер Сью подошла к кровати, где лежала Джонси, с удовольствием довязывая яркосиний, совершенно бесполезный шарф, и обняла ее одной рукой – вместе с подушкой.
– Мне надо кое-что сказать тебе, белая мышка, – начала она. – Мистер Берман умер сегодня в больнице от воспаления легких. Он болел всего только два дня. Утром первого дня швейцар нашел бедного старика на полу в его комнате. Он был без сознания. Башмаки и вся его одежда промокли насквозь и были холодны, как лед. Никто не мог понять, куда он выходил в такую ужасную ночь. Потом нашли фонарь, который все еще горел, лестницу, сдвинутую с места, несколько брошенных кистей и палитру с желтой и зеленой красками. Посмотри в окно, дорогая, на последний лист плюща. Тебя не удивляло, что он не дрожит и не шевелится от ветра? Да, милая, это и есть шедевр Бермана – он написал его в ту ночь, когда слетел последний лист.
скрытый текст
О. Генри
Без вымысла
Чтобы предубежденный читатель не отшвырнул сразу же эту книгу в самый дальний угол комнаты, я заранее предупреждаю, что это - не газетный рассказ. Вы не найдете здесь ни энергичного, всезнающего редактора, ни вундеркинда-репортера только что из деревни, ни сенсации, ни вымысла - ничего.
Но если вы разрешите мне избрать местом действия для первой сцены репортерскую комнату "Утреннего маяка", то в ответ на эту любезность я в точности сдержу все данные мною выше обещания.
В "Маяке" я работал внештатным сотрудником и надеялся, что меня переведут на постоянное жалованье. В конце длинного стола, заваленного газетными вырезками, отчетами о заседаниях конгресса и старыми подшивками, кто-то лопатой или граблями расчистил для меня местечко. Там я работал. Я писал обо всем, что нашептывал, трубил и кричал мне огромный город во время моих прилежных блужданий по его улицам. Заработок мой не был регулярным.
Однажды ко мне подошел и оперся на мой стол некто Трипп. Он что-то делал в печатном отделе, - кажется, имел какое-то отношение к иллюстрациям; от него пахло химикалиями, руки были вечно измазаны и обожжены кислотами. Ему было лет двадцать пять, а на вид - все сорок. Половину его лица скрывала короткая курчавая рыжая борода, похожая на коврик для вытирания ног, только без надписи "Добро пожаловать". У него был болезненный, жалкий, заискивающий вид, и он постоянно занимал деньги в сумме от двадцати пяти центов до одного доллара. Больше доллара он не просил никогда. Он так же хорошо знал предел своего кредита, как Национальный Химический банк знает, сколько H2O может обнаружиться в результате анализа некоторых обеспечений. Присев на краешек стола, Трипп стиснул руки, чтобы они не дрожали. Виски! Он всегда пытался держаться беспечно и развязно, это никого не могло обмануть, но помогало ему перехватывать взаймы, потому что очень уж жалкой была эта наигранность.
В тот день я выманил у ворчливого бухгалтера пять блестящих серебряных долларов в виде аванса за рассказ, который весьма неохотно был принят для воскресного номера. Поэтому если я и не состоял еще в мире со всей вселенной, то перемирие во всяком случае было заключено, и я с жаром приступил к описанию Бруклинского моста при лунном свете.
- Ну-с, Трипп, - сказал я, взглянув на него не слишком приветливо, - как дела?
Вид у него был еще более несчастный, измученный, пришибленный и подобострастный, чем обычно. Когда человек доходит до такой ступени унижения, он вызывает такую жалость, что хочется его ударить.
- У вас есть доллар? - спросил Трипп, и его собачьи глаза заискивающе блеснули в узком промежутке между высоко растущей спутанной бородой и низко растущими спутанными волосами.
- Есть! - сказал я. - Да, есть, - еще громче и резче повторил я, - и не один, а целых пять. И могу вас уверить, мне стоило немалого труда вытянуть их из старика Аткинсона. Но я их вытянул, - продолжал я, - потому что мне нужно было - очень нужно - просто необходимо - получить именно пять долларов.
Предчувствие неминуемой потери одного из этих долларов заставляло меня говорить внушительно.
- Я не прошу взаймы, - сказал Трипп. Я облегченно вздохнул. - Я думал, вам пригодится тема для хорошего рассказа, - продолжал он, - у меня есть для вас великолепная тема. Вы могли бы разогнать ее по меньшей мере на целую колонку. Получится прекрасный рассказ, если обыграть как надо. Материал стоил бы вам примерно один-два доллара. Для себя я ничего не хочу.
Я стал смягчаться. Предложение Триппа доказывало, что он ценит прошлые ссуды, хотя и не возвращает их. Догадайся он в ту минуту попросить у меня двадцать пять центов, он получил бы их немедленно.
- Что за рассказ? - спросил я и повертел в руке карандаш с видом заправского редактора.
- Слушайте, - ответил Трипп - Представьте себе: девушка. Красавица. Редкая красавица. Бутон розы, покрытый росой фиалка на влажном мху и прочее в этом роде. Она прожила двадцать лет на Лонг-Айленде и ни разу еще не была в НьюЙорке. Я налетел на нее на Тридцать четвертой улице. Она только что переехала на пароме через Восточную реку. Говорю вам, она такая красавица, что ей не страшна конкуренция всех мировых запасов перекиси. Она остановила меня на улице и спросила, как ей найти Джорджа Брауна. Спросила, как найти в Нью-Йорке Джорджа Брауна. Что вы на это скажете?
Я разговорился с ней и узнал, что на будущей неделе она выходит замуж за молодого фермера Додда-Хайрэма Додда. Но, по-видимому, Джордж Браун еще сохранил первое место в ее девичьем сердце. Несколько лет назад этот Джордж начистил сапоги и отправился в Нью-Йорк искать счастья. Он забыл вернуться в Гринбург, и Хайрэм, как второй кандидат, занял его место. Но когда дошло до развязки, Ада - ее зовут Ада Лоури - оседлала коня, проскакала восемь миль до железнодорожной станции, села в первый утренний поезд и поехала в Нью-Йорк, искать Джорджа. Вот они, женщины! Джорджа нет, значит вынь да положь ей Джорджа.
Вы понимаете, не мог же я оставить ее одну в этом Волчьем-городе-на-Гудзоне Она, верно, рассчитывала, что первый встречный должен ей ответить: "Джордж Браун? Дада-да... минуточку... такой коренастый парень с голубыми глазами? Вы его найдете на Сто двадцать пятой улице, рядом с бакалейной лавкой Он - кассир в шорно- седельном магазине". Вот до чего она очаровательно наивна! Вы знаете прибрежные деревушки Лонг-Айленда, вроде этого Гринбурга, две-три утиные фермы для развлечения, а для заработка-устрицы да человек десять дачников. Вот из такого места она и приехала. Но вы обязательно должны ее увидеть! Я ничем не мог ей помочь. По утрам у меня деньги не водятся. А у нее почти все ее карманные деньги ушли на железнодорожный билет. На оставшуюся четверть доллара она купила леденцов и ела их прямо из кулечка. Мне пришлось отвести ее в меблированные комнаты на Тридцать второй улице, где я сам когда-то жил, и заложить ее там за доллар. Старуха Мак-Гиннис берет доллар в день. Я провожу вас туда.
- Что вы плетете, Трипп? - сказал я. - Вы ведь говорили, что у вас есть тема для рассказа. А каждый паром, пересекающий Восточную реку, привозит и увозит с ЛонгАйленда сотни девушек...
Ранние морщины на лице Триппа врезались еще глубже. Он серьезно глянул на меня из-под своих спутанных волос, разжал руки и, подчеркивая каждое слово движением трясущегося указательного пальца, сказал:
- Неужели вы не понимаете, какой изумительный рассказ из этого можно сделать? У вас отлично выйдет. Поромантичнее опишите девушку, нагородите всякой всячины о верной любви, можно малость подтрунить над простодушием жителей Лонг-Айленда, - ну, вы то лучше меня знаете, как это делается. Вы получите никак не меньше пятнадцати долларов. А вам рассказ обойдется в каких-нибудь четыре. У вас останется чистых одиннадцать долларов!
- Почему это он обойдется мне в четыре доллара? спросил я подозрительно.
- Один доллар - миссис Мак-Гиннис, - без запинки ответил Трипп, - и два девушке, на обратный билет.
- А четвертое измерение? - осведомился я, быстро подсчитав кое-что в уме.
- Один доллар мне, - сказал Трипп. - На виски. Ну, идет?
Я загадочно улыбнулся и удобно пристроил на столе локти, делая вид, что возвращаюсь к прерванной работе. Но стряхнуть этот фамильярный, подобострастный, упорный, несчастный репейник в человеческом образе было не так-то легко. Лоб его вдруг покрылся блестящими бусинками пота.
- Неужели вы не понимаете, - сказал он с какой-то отчаянной решимостью, - что девушку нужно отправить домой сегодня днем - не вечером, не завтра, а сегодня днем! Я сам ничего не могу сделать. Вы же знаете, я - действительный и почетный член Клуба Неимущих.
Я ведь думал, что вы могли бы сделать из всего этого хороший рассказ и в конечном счете заработать. Но как бы там ни было, неужели вы не понимаете, что ее во что бы то ни стало нужно отправить сегодня, не дожидаясь вечера?
Тут я начал ощущать тяжелое, как свинец, гнетущее чувство, именуемое чувством долга. Почему это чувство ложится на нас как груз, как бремя? Я понял, что в этот день мне суждено лишиться большей части с таким трудом добытых денег ради того, чтобы выручить Аду Лоури. Но я дал себе клятву, что Триппу не видать доллара на виски. Пусть сыграет на мой счет роль странствующего рыцаря, но устроить попойку в честь моего легковерия и слабости ему не удастся. С какой-то холодной яростью я надел пальто и шляпу.
Покорный, униженный Трипп, тщетно пытаясь угодить мне, повез меня на трамвае в своеобразный ломбард тетушки Мак-Гиннис. За проезд платил, конечно, я. Казалось, этот пропахший коллодием Дон Кихот и самая мелкая монета никогда не имели друг с другом ничего общего.
Трипп дернул звонок у подъезда мрачного кирпичного дома От слабого звяканья колокольчика он побледнел и сжался, точно заяц, заслышавший собак. Я понял, как ему живется, если приближающиеся шаги квартирной хозяйки приводят его в такой ужас.
- Дайте один доллар, скорей! - прошептал он.
Дверь приоткрылась дюймов на шесть В дверях стояла тетушка Мак-Гиннис, белоглазая - да, да, у нее были белые глаза - и желтолицая, одной рукой придерживая у горла засаленный розовый фланелевый капот. Трипп молча сунул ей доллар, и нас впустили.
- Она в гостиной, - сказала Мак-Гиннис, поворачивая к нам спину своего капота.
В мрачной гостиной за треснутым круглым мраморным столам сидела девушка и, сладко плача, грызла леденцы. Она была безукоризненно красива. Слезы лишь усиливали блеск ее глаз Когда она разгрызала леденец, можно было думать только о поэзии ее движений и завидовать бесчувственной конфете. Ева в возрасте пяти минут - вот с кем могла сравниться мясе Лоури в возрасте девятнадцати - двадцати лет. Трипп представил меня, леденцы были на мгновение забыты, и она стала рассматривать меня с наивным интересом, как щенок (очень породистый) рассматривает жука или лягушку.
Трипп стал у стола и оперся на него пальцами, словно адвокат или церемониймейстер. Но на этом сходство кончалось. Его поношенный пиджак был наглухо застегнут до самого ворота, чтобы скрыть отсутствие белья и галстука. Беспокойные глаза, сверкавшие в просвете между шевелюрой и бородой, - напоминали шотландского терьера. Меня кольнул недостойный стыд при мысли, что я был представлен безутешной красавице как его друг. Но Трипп, видимо, твердо решил вести церемонию по своему плану. Мне казалось, что в его позе, во всех его действиях сквозит стремление представить мне все происходящее как материал для газетного рассказа в надежде все-таки выудить у меня доллар на виски.
- Мой друг (я содрогнулся) мистер Чалмерс, - начал Трипп, - скажет вам то же самое, что уже сказал вам я, мисс Лоури Мистер Чалмерс - репортер и может все объяснить вам гораздо лучше меня. Поэтому-то я и привел его. (О Трипп, тебе скорее нужен был Среброуст!). Он прекрасно во всем разбирается и может посоветовать, как вам лучше поступить.
Я не чувствовал особой уверенности в своей позиции, к тому же и стул, на который я сел, расшатался и поскрипывал.
- Э... э... мисс Лоури, - начал я, внутренне взбешенный вступлением Триппа. - Я весь к вашим услугам, но... э-э... мне неизвестны все обстоятельства дела, и я... гм...
- О! - сказала мисс Лоури, сверкнув улыбкой. - Дело не так уж плохо, обстоятельств-то никаких нет. В Нью-Йорк я сегодня приехала в первый раз, не считая того, что была здесь лет пяти от роду. Я никогда не думала, что это такой большой город И я встретила мистера... мистера Сниппа на улице и спросила его об одном моем знакомом, а он привел меня сюда и попросил подождать.
- По-моему, мисс Лоури, - вмешался Трипп, - вам лучше рассказать мистеру Чалмерсу все. Он - мой друг (я стал привыкать к этой кличке) и даст вам нужный совет.
- Ну, конечно, - обратилась ко мне Ада, грызя леденец, но больше и рассказывать нечего, кроме разве того, что в четверг я выхожу замуж за Хайрэма Додда.
Это уже решено. У него двести акров земли на самом берегу и один из самых доходных огородов на Лонг-Айленде.
Но сегодня утром я велела оседлать мою лошадку, - у меня белая лошадка, ее зовут Танцор, - и поехала на станцию Дома я сказала, что пробуду целый день у Сюзи Адамс; я это, конечно, выдумала, но это не важно. И вот я приехала поездом в Нью-Йорк и встретила на улице мистера... мистера Флиппа и спросила его, как мне найти Дж... Дж...
- Теперь, мисс Лоури, - громко и, как мне показалось, грубо перебил ее Трипп, едва она запнулась, - скажите нравится ли вам этот молодой фермер, этот Хайрэм Додд. Хороший ли он человек, хорошо ли к вам относится?
- Конечно, он мне нравится, - с жаром ответила мисс Лоури, - он очень хороший человек И, конечно, он хорошо ко мне относится. Ко мне все хорошо относятся?
Я был совершенно уверен в этом. Все мужчины всегда будут хорошо относиться к мисс Аде Лоури. Они будут из кожи лезть, соперничать, соревноваться и бороться за счастье держать над ее головой зонтик, нести ее чемодан, поднимать ее носовые платки или угощать ее содовой водой.
- Но вчера вечером, - продолжала мисс Лоури, - я подумала о Дж... о... о Джордже и... и я...
Золотистая головка уткнулась в скрещенные на столе руки. Какой чудесный весенний ливень! Она рыдала безудержно. Мне очень хотелось ее утешить. Но ведь я - не Джордж. Я порадовался, что я и не Хайрэм... но и пожалел об этом.
Вскоре ливень прекратился. Она подняла голову, бодрая и чуть улыбающаяся. О! Из нее, несомненно, выйдет очаровательная жена - слезы только усиливают блеск и нежность ее глаз. Она сунула в рот леденец и стала рассказывать дальше.
- Я понимаю, что я ужасная деревенщина! - говорила она между вздохами и всхлипываниями. - Но что же мне делать? Джордж и я... мы любили друг друга с того времени, когда ему было восемь лет, а мне пять. Когда ему исполнилось девятнадцать, - это было четыре года тому назад, - он уехал в Нью-Йорк. Он сказал, что станет полисменом, или президентом железнодорожной компании, или еще чем-нибудь таким, а потом приедет за мной. Но он словно в воду канул... А я... я очень любила его.
Новый поток слез был, казалось, неизбежен, но Трипп бросился к шлюзам и вовремя запер их. Я отлично понимал его злодейскую игру. Во имя своих гнусных, корыстных целей он старался во что бы то ни стало создать газетный рассказ.
- Продолжайте, мистер Чалмерс, - сказал он. - Объясните даме, как ей следует поступить. Я так и говорил ей, - вы мастер на такие дела. Валяйте!
Я кашлянул и попытался заглушить свое раздражение против Триппа. Я понял, в чем мой долг. Меня хитро заманили в ловушку, и теперь я крепко в ней сидел. В сущности говоря, то, чего хотел Трипп, было вполне справедливо. Девушку нужно вернуть в Гринбург сегодня же. Ее необходимо убедить, успокоить, научить, снабдить билетом и отправить без промедления. Я ненавидел Хайрэма и презирал Джорджа, но долг есть долг. Noblesse oblige и жалкие пять серебряных долларов не всегда оказываются в романтическом соответствии, но иногда их можно свести вместе. Мое дело - быть оракулом и вдобавок оплатить проезд. И вот, войдя одновременно в роли Соломона и агента Лонг-Айлендской железной дороги, я заговорил так убедительно, как только мог.
- Мисс Лоури, жизнь - достаточно сложная штука. Произнося эти слова, я невольно уловил в них что-то очень знакомое, но понадеялся, что мисс Лоури не слышала этой модной песенки. - Мы редко вступаем в брак с предметом нашей первой любви. Наши ранние увлечения, озаренные волшебным блеском юности, слишком воздушны, чтобы осуществиться. - Последние слова прозвучали банально и пошловато, но я все-таки продолжал. - Эти наши заветные мечты, пусть смутные и несбыточные, бросают чудный отблеск на всю нашу последующую жизнь. Но ведь жизнь - это не только мечты и грезы, это действительность. Нельзя жить одними воспоминаниями. И вот мне хочется спросить вас, мисс Лоури, как вы думаете, могли ли бы вы построить счастливую... то есть согласную, гармоничную жизнь с мистером... мистером Доддом, если во всем остальном, кроме романтических воспоминаний, он человек, так сказать, подходящий?
- О, Хайрэм очень славный, - ответила мисс Лоури. Конечно, мы бы с ним прекрасно ладили. Он обещал мне автомобиль и моторную лодку. Но почему-то теперь, когда подошло время свадьбы, я ничего не могу с собой поделать... я все время думаю о Джордже. С ним, наверно, что-нибудь случилось, иначе он написал бы мне. В день его отъезда мы взяли молоток и зубило и разбили пополам десятицентовую монету. Я взяла одну половинку, а он - другую, и мы обещали быть верными друг другу и хранить их, пока не встретимся снова. Я храню свою половинку в коробочке с кольцами, в верхнем ящике комода. Глупо было, конечно, приехать сюда искать его. Я никогда не думала, что это такой большой город.
Здесь Трипп перебил ее своим отрывистым скрипучим смехом. Он все еще старался состряпать какую-нибудь драму или рассказик, чтобы выцарапать вожделенный доллар.
- Эти деревенские парни о многом забывают, как только приедут в город и кой-чему здесь научатся. Скорее всего ваш Джордж свихнулся или его зацапала другая девушка, а может быть, сгубило пьянство или скачки. Послушайтесь мистера Чалмерса, отправляйтесь домой, и все будет хорошо.
Стрелка часов приближалась к полудню; пора было действовать. Свирепо поглядывая на Триппа, я мягко и разумно стал уговаривать мисс Лоури немедленно возвратиться домой. Я убедил ее, что для ее будущего счастья отнюдь не представляется необходимым рассказывать Хайрэму о чудесах Нью-Йорка, да и вообще о поездке в огромный город, поглотивший незадачливого Джорджа.
Она сказала, что оставила свою лошадь (бедный Росинант!) привязанной к дереву у железнодорожной станции. Мы с Триппом посоветовали ей сесть на это терпеливое животное, как только она вернется на станцию, и скакать домой как можно быстрее. Дома она должна подробно рассказать, как интересно она провела день у Сюзи Адамс. С Сюзи можно сговориться, - я уверен в этом, - и все будет хорошо.
И тут я, не будучи неуязвим для ядовитых стрел красоты, сам начал увлекаться этим приключением. Мы втроем поспешили к парому; там я узнал, что билет до Гринбурга стоит всего один доллар восемьдесят центов. Я купил билет, а за двадцать центов - ярко-красную розу для мисс Лоури. Мы посадили ее на паром я смотрели, как она махала нам платочком, пока белый лоскуток не исчез вдали. А затем мы с Триппом спустились с облаков на сухую, бесплодную землю, осененную унылой тенью неприглядной действительности.
Чары красоты и романтики рассеялись. Я неприязненно посмотрел на Триппа: он показался мне еще более измученным, пришибленным, опустившимся, чем обычно. Я нащупал в кармане оставшиеся там два серебряных доллара и презрительно прищурился. Трипп попытался слабо защищаться.
- Неужели же вы не можете сделать из этого рассказ? хрипло спросил он. - Хоть какой ни на есть, ведь что-нибудь вы можете присочинить от себя?
- Ни одной строчки! - отрезал я. - Воображаю, как взглянул бы на меня Граймс, если бы я попытался всучить ему такую ерунду. Но девушку мы выручили, будем утешаться хоть этим.
- Мне очень жаль, - едва слышно сказал Трипп, - мне очень жаль, что вы потратили так много денег. Мне казалось, что это прямо-таки находка, что из этого можно сделать замечательный рассказ, понимаете, - рассказ, который имел бы бешеный успех.
- Забудем об этом, - сказал я, делая над собой похвальное усилие, чтобы казаться беспечным, - сядем в трамвай и поедем в редакцию.
Я приготовился дать отпор его невысказанному, но ясно ощутимому желанию. Нет! Ему не удастся вырвать, выклянчить, выжать из меня этот доллар. Довольно я валял дурака!
Дрожащими пальцами Трипп расстегнул свой выцветший лоснящийся пиджак и достал из глубокого, похожего на пещеру кармана нечто, бывшее когда-то носовым платком. На жилете у него блеснула дешевая цепочка накладного серебра, а на цепочке болтался брелок. Я протянул руку и с любопытством его потрогал. Это была половина серебряной десятицентовой монеты, разрубленной зубилом.
- Что?! - спросил я, в упор глядя на Триппа.
- Да, да, - ответил он глухо, - Джордж Браун, он же Трипп. А что толку?
Хотел бы я знать, кто, кроме женского общества трезвости, осудит меня за то, что я тотчас вынул из кармана доллар и без колебания протянул его Триппу.
Без вымысла
Чтобы предубежденный читатель не отшвырнул сразу же эту книгу в самый дальний угол комнаты, я заранее предупреждаю, что это - не газетный рассказ. Вы не найдете здесь ни энергичного, всезнающего редактора, ни вундеркинда-репортера только что из деревни, ни сенсации, ни вымысла - ничего.
Но если вы разрешите мне избрать местом действия для первой сцены репортерскую комнату "Утреннего маяка", то в ответ на эту любезность я в точности сдержу все данные мною выше обещания.
В "Маяке" я работал внештатным сотрудником и надеялся, что меня переведут на постоянное жалованье. В конце длинного стола, заваленного газетными вырезками, отчетами о заседаниях конгресса и старыми подшивками, кто-то лопатой или граблями расчистил для меня местечко. Там я работал. Я писал обо всем, что нашептывал, трубил и кричал мне огромный город во время моих прилежных блужданий по его улицам. Заработок мой не был регулярным.
Однажды ко мне подошел и оперся на мой стол некто Трипп. Он что-то делал в печатном отделе, - кажется, имел какое-то отношение к иллюстрациям; от него пахло химикалиями, руки были вечно измазаны и обожжены кислотами. Ему было лет двадцать пять, а на вид - все сорок. Половину его лица скрывала короткая курчавая рыжая борода, похожая на коврик для вытирания ног, только без надписи "Добро пожаловать". У него был болезненный, жалкий, заискивающий вид, и он постоянно занимал деньги в сумме от двадцати пяти центов до одного доллара. Больше доллара он не просил никогда. Он так же хорошо знал предел своего кредита, как Национальный Химический банк знает, сколько H2O может обнаружиться в результате анализа некоторых обеспечений. Присев на краешек стола, Трипп стиснул руки, чтобы они не дрожали. Виски! Он всегда пытался держаться беспечно и развязно, это никого не могло обмануть, но помогало ему перехватывать взаймы, потому что очень уж жалкой была эта наигранность.
В тот день я выманил у ворчливого бухгалтера пять блестящих серебряных долларов в виде аванса за рассказ, который весьма неохотно был принят для воскресного номера. Поэтому если я и не состоял еще в мире со всей вселенной, то перемирие во всяком случае было заключено, и я с жаром приступил к описанию Бруклинского моста при лунном свете.
- Ну-с, Трипп, - сказал я, взглянув на него не слишком приветливо, - как дела?
Вид у него был еще более несчастный, измученный, пришибленный и подобострастный, чем обычно. Когда человек доходит до такой ступени унижения, он вызывает такую жалость, что хочется его ударить.
- У вас есть доллар? - спросил Трипп, и его собачьи глаза заискивающе блеснули в узком промежутке между высоко растущей спутанной бородой и низко растущими спутанными волосами.
- Есть! - сказал я. - Да, есть, - еще громче и резче повторил я, - и не один, а целых пять. И могу вас уверить, мне стоило немалого труда вытянуть их из старика Аткинсона. Но я их вытянул, - продолжал я, - потому что мне нужно было - очень нужно - просто необходимо - получить именно пять долларов.
Предчувствие неминуемой потери одного из этих долларов заставляло меня говорить внушительно.
- Я не прошу взаймы, - сказал Трипп. Я облегченно вздохнул. - Я думал, вам пригодится тема для хорошего рассказа, - продолжал он, - у меня есть для вас великолепная тема. Вы могли бы разогнать ее по меньшей мере на целую колонку. Получится прекрасный рассказ, если обыграть как надо. Материал стоил бы вам примерно один-два доллара. Для себя я ничего не хочу.
Я стал смягчаться. Предложение Триппа доказывало, что он ценит прошлые ссуды, хотя и не возвращает их. Догадайся он в ту минуту попросить у меня двадцать пять центов, он получил бы их немедленно.
- Что за рассказ? - спросил я и повертел в руке карандаш с видом заправского редактора.
- Слушайте, - ответил Трипп - Представьте себе: девушка. Красавица. Редкая красавица. Бутон розы, покрытый росой фиалка на влажном мху и прочее в этом роде. Она прожила двадцать лет на Лонг-Айленде и ни разу еще не была в НьюЙорке. Я налетел на нее на Тридцать четвертой улице. Она только что переехала на пароме через Восточную реку. Говорю вам, она такая красавица, что ей не страшна конкуренция всех мировых запасов перекиси. Она остановила меня на улице и спросила, как ей найти Джорджа Брауна. Спросила, как найти в Нью-Йорке Джорджа Брауна. Что вы на это скажете?
Я разговорился с ней и узнал, что на будущей неделе она выходит замуж за молодого фермера Додда-Хайрэма Додда. Но, по-видимому, Джордж Браун еще сохранил первое место в ее девичьем сердце. Несколько лет назад этот Джордж начистил сапоги и отправился в Нью-Йорк искать счастья. Он забыл вернуться в Гринбург, и Хайрэм, как второй кандидат, занял его место. Но когда дошло до развязки, Ада - ее зовут Ада Лоури - оседлала коня, проскакала восемь миль до железнодорожной станции, села в первый утренний поезд и поехала в Нью-Йорк, искать Джорджа. Вот они, женщины! Джорджа нет, значит вынь да положь ей Джорджа.
Вы понимаете, не мог же я оставить ее одну в этом Волчьем-городе-на-Гудзоне Она, верно, рассчитывала, что первый встречный должен ей ответить: "Джордж Браун? Дада-да... минуточку... такой коренастый парень с голубыми глазами? Вы его найдете на Сто двадцать пятой улице, рядом с бакалейной лавкой Он - кассир в шорно- седельном магазине". Вот до чего она очаровательно наивна! Вы знаете прибрежные деревушки Лонг-Айленда, вроде этого Гринбурга, две-три утиные фермы для развлечения, а для заработка-устрицы да человек десять дачников. Вот из такого места она и приехала. Но вы обязательно должны ее увидеть! Я ничем не мог ей помочь. По утрам у меня деньги не водятся. А у нее почти все ее карманные деньги ушли на железнодорожный билет. На оставшуюся четверть доллара она купила леденцов и ела их прямо из кулечка. Мне пришлось отвести ее в меблированные комнаты на Тридцать второй улице, где я сам когда-то жил, и заложить ее там за доллар. Старуха Мак-Гиннис берет доллар в день. Я провожу вас туда.
- Что вы плетете, Трипп? - сказал я. - Вы ведь говорили, что у вас есть тема для рассказа. А каждый паром, пересекающий Восточную реку, привозит и увозит с ЛонгАйленда сотни девушек...
Ранние морщины на лице Триппа врезались еще глубже. Он серьезно глянул на меня из-под своих спутанных волос, разжал руки и, подчеркивая каждое слово движением трясущегося указательного пальца, сказал:
- Неужели вы не понимаете, какой изумительный рассказ из этого можно сделать? У вас отлично выйдет. Поромантичнее опишите девушку, нагородите всякой всячины о верной любви, можно малость подтрунить над простодушием жителей Лонг-Айленда, - ну, вы то лучше меня знаете, как это делается. Вы получите никак не меньше пятнадцати долларов. А вам рассказ обойдется в каких-нибудь четыре. У вас останется чистых одиннадцать долларов!
- Почему это он обойдется мне в четыре доллара? спросил я подозрительно.
- Один доллар - миссис Мак-Гиннис, - без запинки ответил Трипп, - и два девушке, на обратный билет.
- А четвертое измерение? - осведомился я, быстро подсчитав кое-что в уме.
- Один доллар мне, - сказал Трипп. - На виски. Ну, идет?
Я загадочно улыбнулся и удобно пристроил на столе локти, делая вид, что возвращаюсь к прерванной работе. Но стряхнуть этот фамильярный, подобострастный, упорный, несчастный репейник в человеческом образе было не так-то легко. Лоб его вдруг покрылся блестящими бусинками пота.
- Неужели вы не понимаете, - сказал он с какой-то отчаянной решимостью, - что девушку нужно отправить домой сегодня днем - не вечером, не завтра, а сегодня днем! Я сам ничего не могу сделать. Вы же знаете, я - действительный и почетный член Клуба Неимущих.
Я ведь думал, что вы могли бы сделать из всего этого хороший рассказ и в конечном счете заработать. Но как бы там ни было, неужели вы не понимаете, что ее во что бы то ни стало нужно отправить сегодня, не дожидаясь вечера?
Тут я начал ощущать тяжелое, как свинец, гнетущее чувство, именуемое чувством долга. Почему это чувство ложится на нас как груз, как бремя? Я понял, что в этот день мне суждено лишиться большей части с таким трудом добытых денег ради того, чтобы выручить Аду Лоури. Но я дал себе клятву, что Триппу не видать доллара на виски. Пусть сыграет на мой счет роль странствующего рыцаря, но устроить попойку в честь моего легковерия и слабости ему не удастся. С какой-то холодной яростью я надел пальто и шляпу.
Покорный, униженный Трипп, тщетно пытаясь угодить мне, повез меня на трамвае в своеобразный ломбард тетушки Мак-Гиннис. За проезд платил, конечно, я. Казалось, этот пропахший коллодием Дон Кихот и самая мелкая монета никогда не имели друг с другом ничего общего.
Трипп дернул звонок у подъезда мрачного кирпичного дома От слабого звяканья колокольчика он побледнел и сжался, точно заяц, заслышавший собак. Я понял, как ему живется, если приближающиеся шаги квартирной хозяйки приводят его в такой ужас.
- Дайте один доллар, скорей! - прошептал он.
Дверь приоткрылась дюймов на шесть В дверях стояла тетушка Мак-Гиннис, белоглазая - да, да, у нее были белые глаза - и желтолицая, одной рукой придерживая у горла засаленный розовый фланелевый капот. Трипп молча сунул ей доллар, и нас впустили.
- Она в гостиной, - сказала Мак-Гиннис, поворачивая к нам спину своего капота.
В мрачной гостиной за треснутым круглым мраморным столам сидела девушка и, сладко плача, грызла леденцы. Она была безукоризненно красива. Слезы лишь усиливали блеск ее глаз Когда она разгрызала леденец, можно было думать только о поэзии ее движений и завидовать бесчувственной конфете. Ева в возрасте пяти минут - вот с кем могла сравниться мясе Лоури в возрасте девятнадцати - двадцати лет. Трипп представил меня, леденцы были на мгновение забыты, и она стала рассматривать меня с наивным интересом, как щенок (очень породистый) рассматривает жука или лягушку.
Трипп стал у стола и оперся на него пальцами, словно адвокат или церемониймейстер. Но на этом сходство кончалось. Его поношенный пиджак был наглухо застегнут до самого ворота, чтобы скрыть отсутствие белья и галстука. Беспокойные глаза, сверкавшие в просвете между шевелюрой и бородой, - напоминали шотландского терьера. Меня кольнул недостойный стыд при мысли, что я был представлен безутешной красавице как его друг. Но Трипп, видимо, твердо решил вести церемонию по своему плану. Мне казалось, что в его позе, во всех его действиях сквозит стремление представить мне все происходящее как материал для газетного рассказа в надежде все-таки выудить у меня доллар на виски.
- Мой друг (я содрогнулся) мистер Чалмерс, - начал Трипп, - скажет вам то же самое, что уже сказал вам я, мисс Лоури Мистер Чалмерс - репортер и может все объяснить вам гораздо лучше меня. Поэтому-то я и привел его. (О Трипп, тебе скорее нужен был Среброуст!). Он прекрасно во всем разбирается и может посоветовать, как вам лучше поступить.
Я не чувствовал особой уверенности в своей позиции, к тому же и стул, на который я сел, расшатался и поскрипывал.
- Э... э... мисс Лоури, - начал я, внутренне взбешенный вступлением Триппа. - Я весь к вашим услугам, но... э-э... мне неизвестны все обстоятельства дела, и я... гм...
- О! - сказала мисс Лоури, сверкнув улыбкой. - Дело не так уж плохо, обстоятельств-то никаких нет. В Нью-Йорк я сегодня приехала в первый раз, не считая того, что была здесь лет пяти от роду. Я никогда не думала, что это такой большой город И я встретила мистера... мистера Сниппа на улице и спросила его об одном моем знакомом, а он привел меня сюда и попросил подождать.
- По-моему, мисс Лоури, - вмешался Трипп, - вам лучше рассказать мистеру Чалмерсу все. Он - мой друг (я стал привыкать к этой кличке) и даст вам нужный совет.
- Ну, конечно, - обратилась ко мне Ада, грызя леденец, но больше и рассказывать нечего, кроме разве того, что в четверг я выхожу замуж за Хайрэма Додда.
Это уже решено. У него двести акров земли на самом берегу и один из самых доходных огородов на Лонг-Айленде.
Но сегодня утром я велела оседлать мою лошадку, - у меня белая лошадка, ее зовут Танцор, - и поехала на станцию Дома я сказала, что пробуду целый день у Сюзи Адамс; я это, конечно, выдумала, но это не важно. И вот я приехала поездом в Нью-Йорк и встретила на улице мистера... мистера Флиппа и спросила его, как мне найти Дж... Дж...
- Теперь, мисс Лоури, - громко и, как мне показалось, грубо перебил ее Трипп, едва она запнулась, - скажите нравится ли вам этот молодой фермер, этот Хайрэм Додд. Хороший ли он человек, хорошо ли к вам относится?
- Конечно, он мне нравится, - с жаром ответила мисс Лоури, - он очень хороший человек И, конечно, он хорошо ко мне относится. Ко мне все хорошо относятся?
Я был совершенно уверен в этом. Все мужчины всегда будут хорошо относиться к мисс Аде Лоури. Они будут из кожи лезть, соперничать, соревноваться и бороться за счастье держать над ее головой зонтик, нести ее чемодан, поднимать ее носовые платки или угощать ее содовой водой.
- Но вчера вечером, - продолжала мисс Лоури, - я подумала о Дж... о... о Джордже и... и я...
Золотистая головка уткнулась в скрещенные на столе руки. Какой чудесный весенний ливень! Она рыдала безудержно. Мне очень хотелось ее утешить. Но ведь я - не Джордж. Я порадовался, что я и не Хайрэм... но и пожалел об этом.
Вскоре ливень прекратился. Она подняла голову, бодрая и чуть улыбающаяся. О! Из нее, несомненно, выйдет очаровательная жена - слезы только усиливают блеск и нежность ее глаз. Она сунула в рот леденец и стала рассказывать дальше.
- Я понимаю, что я ужасная деревенщина! - говорила она между вздохами и всхлипываниями. - Но что же мне делать? Джордж и я... мы любили друг друга с того времени, когда ему было восемь лет, а мне пять. Когда ему исполнилось девятнадцать, - это было четыре года тому назад, - он уехал в Нью-Йорк. Он сказал, что станет полисменом, или президентом железнодорожной компании, или еще чем-нибудь таким, а потом приедет за мной. Но он словно в воду канул... А я... я очень любила его.
Новый поток слез был, казалось, неизбежен, но Трипп бросился к шлюзам и вовремя запер их. Я отлично понимал его злодейскую игру. Во имя своих гнусных, корыстных целей он старался во что бы то ни стало создать газетный рассказ.
- Продолжайте, мистер Чалмерс, - сказал он. - Объясните даме, как ей следует поступить. Я так и говорил ей, - вы мастер на такие дела. Валяйте!
Я кашлянул и попытался заглушить свое раздражение против Триппа. Я понял, в чем мой долг. Меня хитро заманили в ловушку, и теперь я крепко в ней сидел. В сущности говоря, то, чего хотел Трипп, было вполне справедливо. Девушку нужно вернуть в Гринбург сегодня же. Ее необходимо убедить, успокоить, научить, снабдить билетом и отправить без промедления. Я ненавидел Хайрэма и презирал Джорджа, но долг есть долг. Noblesse oblige и жалкие пять серебряных долларов не всегда оказываются в романтическом соответствии, но иногда их можно свести вместе. Мое дело - быть оракулом и вдобавок оплатить проезд. И вот, войдя одновременно в роли Соломона и агента Лонг-Айлендской железной дороги, я заговорил так убедительно, как только мог.
- Мисс Лоури, жизнь - достаточно сложная штука. Произнося эти слова, я невольно уловил в них что-то очень знакомое, но понадеялся, что мисс Лоури не слышала этой модной песенки. - Мы редко вступаем в брак с предметом нашей первой любви. Наши ранние увлечения, озаренные волшебным блеском юности, слишком воздушны, чтобы осуществиться. - Последние слова прозвучали банально и пошловато, но я все-таки продолжал. - Эти наши заветные мечты, пусть смутные и несбыточные, бросают чудный отблеск на всю нашу последующую жизнь. Но ведь жизнь - это не только мечты и грезы, это действительность. Нельзя жить одними воспоминаниями. И вот мне хочется спросить вас, мисс Лоури, как вы думаете, могли ли бы вы построить счастливую... то есть согласную, гармоничную жизнь с мистером... мистером Доддом, если во всем остальном, кроме романтических воспоминаний, он человек, так сказать, подходящий?
- О, Хайрэм очень славный, - ответила мисс Лоури. Конечно, мы бы с ним прекрасно ладили. Он обещал мне автомобиль и моторную лодку. Но почему-то теперь, когда подошло время свадьбы, я ничего не могу с собой поделать... я все время думаю о Джордже. С ним, наверно, что-нибудь случилось, иначе он написал бы мне. В день его отъезда мы взяли молоток и зубило и разбили пополам десятицентовую монету. Я взяла одну половинку, а он - другую, и мы обещали быть верными друг другу и хранить их, пока не встретимся снова. Я храню свою половинку в коробочке с кольцами, в верхнем ящике комода. Глупо было, конечно, приехать сюда искать его. Я никогда не думала, что это такой большой город.
Здесь Трипп перебил ее своим отрывистым скрипучим смехом. Он все еще старался состряпать какую-нибудь драму или рассказик, чтобы выцарапать вожделенный доллар.
- Эти деревенские парни о многом забывают, как только приедут в город и кой-чему здесь научатся. Скорее всего ваш Джордж свихнулся или его зацапала другая девушка, а может быть, сгубило пьянство или скачки. Послушайтесь мистера Чалмерса, отправляйтесь домой, и все будет хорошо.
Стрелка часов приближалась к полудню; пора было действовать. Свирепо поглядывая на Триппа, я мягко и разумно стал уговаривать мисс Лоури немедленно возвратиться домой. Я убедил ее, что для ее будущего счастья отнюдь не представляется необходимым рассказывать Хайрэму о чудесах Нью-Йорка, да и вообще о поездке в огромный город, поглотивший незадачливого Джорджа.
Она сказала, что оставила свою лошадь (бедный Росинант!) привязанной к дереву у железнодорожной станции. Мы с Триппом посоветовали ей сесть на это терпеливое животное, как только она вернется на станцию, и скакать домой как можно быстрее. Дома она должна подробно рассказать, как интересно она провела день у Сюзи Адамс. С Сюзи можно сговориться, - я уверен в этом, - и все будет хорошо.
И тут я, не будучи неуязвим для ядовитых стрел красоты, сам начал увлекаться этим приключением. Мы втроем поспешили к парому; там я узнал, что билет до Гринбурга стоит всего один доллар восемьдесят центов. Я купил билет, а за двадцать центов - ярко-красную розу для мисс Лоури. Мы посадили ее на паром я смотрели, как она махала нам платочком, пока белый лоскуток не исчез вдали. А затем мы с Триппом спустились с облаков на сухую, бесплодную землю, осененную унылой тенью неприглядной действительности.
Чары красоты и романтики рассеялись. Я неприязненно посмотрел на Триппа: он показался мне еще более измученным, пришибленным, опустившимся, чем обычно. Я нащупал в кармане оставшиеся там два серебряных доллара и презрительно прищурился. Трипп попытался слабо защищаться.
- Неужели же вы не можете сделать из этого рассказ? хрипло спросил он. - Хоть какой ни на есть, ведь что-нибудь вы можете присочинить от себя?
- Ни одной строчки! - отрезал я. - Воображаю, как взглянул бы на меня Граймс, если бы я попытался всучить ему такую ерунду. Но девушку мы выручили, будем утешаться хоть этим.
- Мне очень жаль, - едва слышно сказал Трипп, - мне очень жаль, что вы потратили так много денег. Мне казалось, что это прямо-таки находка, что из этого можно сделать замечательный рассказ, понимаете, - рассказ, который имел бы бешеный успех.
- Забудем об этом, - сказал я, делая над собой похвальное усилие, чтобы казаться беспечным, - сядем в трамвай и поедем в редакцию.
Я приготовился дать отпор его невысказанному, но ясно ощутимому желанию. Нет! Ему не удастся вырвать, выклянчить, выжать из меня этот доллар. Довольно я валял дурака!
Дрожащими пальцами Трипп расстегнул свой выцветший лоснящийся пиджак и достал из глубокого, похожего на пещеру кармана нечто, бывшее когда-то носовым платком. На жилете у него блеснула дешевая цепочка накладного серебра, а на цепочке болтался брелок. Я протянул руку и с любопытством его потрогал. Это была половина серебряной десятицентовой монеты, разрубленной зубилом.
- Что?! - спросил я, в упор глядя на Триппа.
- Да, да, - ответил он глухо, - Джордж Браун, он же Трипп. А что толку?
Хотел бы я знать, кто, кроме женского общества трезвости, осудит меня за то, что я тотчас вынул из кармана доллар и без колебания протянул его Триппу.
Читать все комментарии (4)